Моментальные беседы о романе «Моментальные записки». Григорий Зельцер
7 December 2008 | запись беседы

На уровне впечатления – мне понравилось. Очень понравилось. Я эту книгу, на самом деле, проглотил, прочел за два дня. Это связано еще и с моими делами, у меня была срочная работа в эти два дня. У меня появился прекрасный повод ее не делать – я читал книгу «Моментальные записки сентиментального солдатика» …

Перед нашей встречей я хотел пролистать книгу, ведь если книжку глотаешь, то потом ее надо пролистать как-то спокойно, но не успел. Сейчас буду пытаться восстанавливать чувства. Она же все время играет с чувствами. Есть ожидание – армейский роман, про который я что-то слышал. Есть определенный жанр… «Сто дней до приказа», например. Я же сам служил. В этом смысле, когда ты его читаешь, постепенно начинают плыть фреймы относительно жанра. Книга, как и любое произведение Бориса Юхананова, она играет с этими фреймами, она их тасует, постоянно вызывая какие-то аллюзии: от ожидания армейского романа до каких-то сравнений. Конечно, «Детство. Отрочество. Юность» Толстого, потому что в романе до фига Толстого. А в чувстве… Книга очень звонкая. Если двумя метафорами выразить это чувство – оно звонкое, прозрачно-хрустальное. В этом смысле эта книга очень вычищает. За это я ей очень благодарен. Она как будто чистит тебя за время прочтения.

К армии испытываешь двоякое отношение. С одной стороны, это два года твоей жизни, очень насыщенные. Неважно, что они могут превратиться в какое-то безумие бесконечной репетитивности. Они насыщены очень. Два года юности, когда ты оказываешься в какой-то безумной ситуации и тебе не с кем этим поделиться. Но при этом я, например, как человек не такой талантливый, писал письма, пытался вести какой-то дневник, у меня ни фига из этого не вышло. Но этот эффект армии, когда встречаются два служивших, – это просто конец всему! Если не дай бог эта тема падает на стол, она может длиться бесконечно. Ты накапливаешь тучу каких-то баек, историй, переживаний – ты хочешь делиться. Кроме того, ну это ж какой-то закон этого общества, некая модель, в которой множество всяких мыслей до и после возникает. И они в тебе как бы консервированы. Это ж не как в жизни: что-то произошло, ты на следующий день рассказал приятелю за столом, ночью жене, а утром там еще кому-то, что-то написал в сценарии и т.д. Здесь твой желудок душевный, духовный не подготовлен к тому, чтобы там что-то переваривать. На самом деле, все эти армейские романы, кроме этой херни «Сто дней до приказа», «Зоны» Довлатова – они этапные. А вот Юхананов смог это произнести, у него хватило мозга и артикуляции это выговорить, как-то скомпоновать, облечь историей. Я, например, поздно развивающийся человек, и у меня не хватало рефлексии что-то с этим сделать. И вот ты, естественно, ждешь такого рода рефлексии, а там совершенно другое, совершенно неожиданное. Вообще, взгляд и движение героя получаются совершенно неожиданными.

Здесь неважно, как я иду – с героем, над ним, около него. Это не имеет значения. Раз я говорю об очищении, то это проходишь, потому что это и происходит с парнем, с этим героем.

Я обожаю, например, триллеры или боевики – там я иду с героем. Вот я в этот момент Брюс Уиллис в небоскребе. При всем притом я понимаю, что я никакой не Брюс Уиллис, но с ним прохожу. Тебе страшно, ты боишься. Думаешь: «Ну же! Скорей, скорей, скорей! Ну, чего ж ты не видишь, обернись!» и т.п. Тут этого нет, ты не прилипаешь к герою. Скорее всего, ты от него оторван, потому что ты не такой. И это переживание «тебя другого» не оставляет тебя. При этом ты тоже ТАКОЙ. Ты ж не ТАКОЙ априорно. Но ты тоже ТАКОЙ, потому что в тебе есть и чистота, и внимание к другому, и любовь, и талант, которым только ты не всегда умеешь воспользоваться, выразить.

Почему я сказал «очищает»? Оно как бы тебе возвращает что-то хорошее в тебе. Ты как бы становишься хорошим. И хотя вначале он играет с Толстым, например, я не знаю, специально он, или просто, но у меня, например,… Я Толстого вообще не люблю, а вот «Детство. Отрочество. Юность» перечитал. Это у меня сценарий был. Получил огромное удовольствие. Но когда Толстого читаешь, ты залипаешь в рефлексии. А здесь нет. Юхананов лучше Толстого.

В начале, когда ты чуть-чуть обустраиваешься в этом романе, такое впечатление, будто ты частное слово автора – это такой ангелический скафандр, с щелью, которая отчасти ограничивает зрение, она же щель. Тебе задается некий бинокль, но бинокль встроен в ангелический скафандр. Это герой в скафандре. Не в смысле аутичного, а в смысле ангелического, это Ангел в оболочке вот этого парня, Никиты Ильина. Я не знаю, как это точнее сказать. Эта щель тоже особым образом организована.

Возникает особенное зрение, когда ты попадаешь в армию. По некоторым признакам я понимаю, что у Бориса была не самая жестокая армия, т.е. он в блатной части служил. Слава богу! Ну правда, служил недалеко от Москвы, там какие-то люди с какими-то образованиями, с которыми он два слова мог связать и т.д. Я служил в более мрачной части. Но не в этом дело.

Вот этот взгляд, он заставляет тебя… он сужает зрение, ты как бы оказываешься зажатым в некое навязанное тебе видение. Часть отсекается. Тебе не хватает. Попробуй походить в маске для подводного плавания по городу, у тебя зрение боковое отсечено. Но ты-то знаешь, что там. Ты, как служивший понимаешь, что там мордобой, гадость, гной, ужасные проявления человеческого духа и плоти. А тут тебе говорят, что не то чтобы этого нет, но на это взгляд не откликается. В начале. Это странно для начала. Я говорю о вхождении. Ты принимаешь условия игры, но этот взгляд все равно остается. И постепенно очень быстро, это еще до середины, он становится высказыванием очень мощным, действительно мощным. И все как бы вдруг разворачивается на тебя. В чувстве ты этот взгляд получаешь как объект. Это же какая-то стойкая, чистая очень материя. В армии, не в армии, дай бог сейчас так уметь жить. Уже я умею артикулировать, я все-таки постарше уже. И ты обращаешься с этим с такой завистью, восхищением и все равно с раздражением, ну и ладно – там же сбоку говно-то есть. Вот такое чувство, особенно в начале вхождения. Тебе навязывается взгляд, но этот взгляд очень быстро превращается в высказывание, действительно, мощное. Это обучающий взгляд. При этом без малейшей дидактики. Про дидактику отдельно – в романе есть игра с дидактикой.

А игра с дидактикой такая. Это вообще одна из тем, которая для меня важна, когда я читаю. Я бы ее назвал «липкость контекста». «Возлюби ближнего аки себя самого», – все мы слышали эту фразу в разное время в детстве, в юности, в отрочестве и т.д. Ну, и множество других простых мудростей мы слышим в своей жизни, пока, с большим опозданием от момента услышанного, ты начинаешь в ней различать смысл и мудрость. Когда она превращается из банальной пошлости, как бы, в нечто морально очень глубокое. И в простоте своей поразительное. Ты сталкиваешься с банальной истиной, мудростью. Но это не только морально-этические зоны, это тот же Толстой, в моей жизни. Вот он прилипает к контексту. Ты его не различаешь в отдельности, ты его получаешь вместе с контекстом. Например, в школьной программе, и ты его сливаешь вместе с Николаем Островским «Как закалялась сталь» и с прочей хуйней или не хуйней, не важно. В этот слив попадает в твоей жизни до фига вещей. И они идут прямым ходом в корзину. Вот это вот я называю «липкостью контекста».     

«Я и ты» Бубера, которую я читал лет пять назад, для меня очень рифмующаяся с этим романом вещь. Где-то приблизительно в то время, когда я прочел роман «Моментальные записки сентиментального солдатика», я перечитал Бубера. И вдруг!.. Это катарсис районного масштаба происходит! Банальные вещи, о которых тебе твердят все традиции, мама с папой, бабушки и дедушки, уходят в отстойник вместе с другими мудростями, типа, «надень шарфик, а то простудишься» – они все там оказываются. Но тут это ставится на середину, и это и проверяется, и это и вскрывается. Есть ли здесь дидактика? В каком-то смысле, есть. Есть ли здесь отношения с дидактикой? Есть, но они очень сложно устроены.

В роман заложено упражнение духовного развития – такая вещь, как познание себя через другого. Здесь есть такой ход, достаточно странный и неожиданный для возраста героя-автора. Он почти искусственный, этот ход – я буду вглядываться в других, различать, подключаться. Это такой аутотренинг этого парня, он в него входит, он на нем настаивает в своей жизни и в моей, пока я читаю этот роман, но это же такое сложнейшее, для меня, фундаментальнейшее открытие, которое я до сих пор постигаю, потому что залипание в себя, в моей жизни, – это самое обычное. А в той жизни так точно ничего не интересовало. Может быть другие – да, я считаю, что они правы, я им в этом завидую, но, если быть честным, меня ничего, кроме меня, в эту секунду не интересует. Может быть, еще дым, который отражался во мне же. А тут какое-то вынесение объекта внимания наружу, и более того, не просто наружу, а в глубину самого непознанного.

Мне очень трудно было оторваться, я ж знаю Борю Юхананова, насколько вообще можно сказать, что я кого-то знаю, тем более такого человека, как Боря, сложного. И этот диалог, связанный с личным знакомством, тоже идет в чтении. Я не знаю, как это читает человек, который не знает Бориса. Для меня этот вопрос открытый.

У романа сложная композиция, она не чисто Аристотелева, она включает в себя еще что-то, включает в себя длину, за время которой ты успеваешь пережить свое. Это тоже отношение к произведениям Юхананова. Ты не в них, ты не вне них, ты на какой-то пограничной территории. Вместе ли я с героем, или сам по себе, или ни разу не там и не так.

Здесь даже эта манипуляция перестает быть манипуляцией. Вот с этим ходом, например: ах, ты весь такой у нас просветленный! Я в армии думал, как два часа лишних поспать, где бы колбасы кусок достать, где бы мне в самоволку удрать и чтоб не поймали, где бы сиську потрогать и т.д. А тут приходит такой чувак, весь такой одухотворенный, течет сквозь это все как нож сквозь масло и не залипает почти, а если и залипает, то это как-то… Мальчик Евграф такой. У Гребенщикова есть песня, поколенческая такая. «Мальчик Евграф шел по жизни, как законченный граф». Вот, тоже мне, аристократия духовная! А, зная Бориса, сталкиваясь с ним в жизни, я понимаю, что здесь он не врет. И в этот момент возникает… ну, как бы особое чувство. Вот эта фигура самая мощная, наверное.

Честно скажу, я из тех, кто описания природы в романах пропускает. Ну, почти всегда. У него есть, например… холод такой, особенного типа запах холода, армейского утра во время армейской утренней зарядки – точно до вкуса того блюда, которое я буду есть. Меня поражали многие вещи.  Взгляд на белый плац. Есть какие-то поразительно точные описания. Ощущение утреннего бега в армии, вот за этим сразу встают во мне мои какие-то истории. Моя армия. Моя юность. Не обязательно армейская. Осознание тела своего, чуть ли не бесплотно. При всем количестве «испражнений» – вот чего в армии, действительно, много. Вот это функциональное, физиологическое функционирование организма, оно очень серьезно в армии. Не то, что уделяешь ему много внимания, а потому что оно, как бы на ладони. Про рефлексию физического, тела – очень точно.

Вообще жанр романа интересен обманутым вуайеризмом. Дневник – это всегда подглядывание. Он обманывает. Это будто дневник. Записки. Ну, фиксируют. Вот я побежал и записал, как Вася мне сказал вот то-то, то-то и то-то, а еще я подумал об этом, а потом написал стишок, а утро было морозно и бело, а еще я придумываю сказку про Дракончика и т.д. Жанр как бы сдвинут. В этом смысле автор играет с жанром дневника, записок на манжетах. Армейский аристократический дневник. Мальчик Евграф «Записки на манжетах».

С Дракончиком – отдельная песня. У меня своя сказка есть про Дракончика, которую я дочери рассказываю. Мой Дракончик придуман был за месяц, или за полгода до того, как я стал читать «Моментальные записки». Сказка с продолжением, которую я дочке рассказываю, где главный герой Дракончик, который появляется, которого видит только она. Это невероятно, конечно, – я его придумал, и вот он тут, в другой книге.

… Не знаю, конечно, насколько сейчас интересна история этого парня. Не берусь судить, как это может на ком-то отразиться. Адекватность маркетинговая у меня невысокая. Но в моем ощущении, которое может быть тотально ошибочным, в моем ощущении это дико необходимо. В силу работы моей, внимание было посвящено вот этой эзо-поп-дух тусовке (в хорошем и плохом смысле), на которую так жадно сегодняшнее народонаселение. Народонаселение жаждет какого-то ответа, оно жаждет какого-то совета и помощи, чего-то важного. То, что жуется дикое количество духовки, эзо-жевачки, разного, высокого, до какой-то абсолютной забубени: от фильма «Секрет» до Библии, ну, грубо говоря. В этом смысле, эта книга все равно оказывается и в этой зоне, в то же время и в зоне русской литературы. По-моему, Виктор Ерофеев сказал в предисловии к своему сборнику (лет десять-пятнадцать назад он вышел) «Русские цветы зла»: «Русская литература являет собой инъекцию морализма в мировой литературе». Я с ним согласен. Действительно, «достоевщина» и «толстовщина» разлиты по всему миру. В общем пазле у русской литературы роль такая, как у печени. В этом смысле, этот роман тоже находится там. В самом хорошем смысле. При этом для серьезной литературы он необычен, неожидан, но свеж. Что-то вроде – покупайте себе порошок «Миф», или «Тайд»… Ничего плохого в фильме «Секрет» нет, людям помогает. Ну, хорошо. Я думаю, эта книга помогает больше.

А еще мне кажется, что ее надо переводить. Причем надо подумать хорошо о комментарийном аппарате, чтобы, как ни странно, не сделать его слишком большим. Вот я как-то видел на иврите очень неплохой перевод «Москва-Петушки». Кстати, они чем-то близки. «Москва-Петушки» выглядит как Тора в соотношении текста и комментариев. Толстенная книжка, в которой на странице треть текста и две трети комментариев. Комментарии я почитал. Разумно, толково все. Комментарии важны, если только Юхананов их напишет, если кто-то поотмечает, что комментировать, а Борис напишет эти комментарии, т.е. примечания автора, а не переводчика. Мне кажется, для Европы, насколько я вообще чувствую, что происходит там, про мир ничего не знаю, для Европы, для Израиля, который чуть-чуть Америка, – но для Израиля меньше – именно для Европы роман может быть поразительно важным, а вслед за этим для Америки, а потом уже и для Израиля. Мне кажется, что эту книгу должны прочесть в Европе.

Там в конце возникает очень красивая дуальность. Поразительная развязка. Герой же исчезает. Он же растворяется. Формально он исчезает в Америке – «и следы его… теряются». Он исчезает из этого хода, который он выбирает, он начинает растворяться. Он как бы исчезает и, грубо говоря (это, кстати, к дидактике), непонятно, этот Ангел упал, или взлетел. Он исчезает, но непонятно – вниз или вверх. И в этом смысле, это хитрая Борина страховка от менторства. Во многих художественных произведениях есть туманный финал, открытый финал. Думайте сами – можно так, а можно вот так. Но есть же и еще одно исчезновение – не вверх, не вниз, а из. Герой как бы выпаривается из этого мира. Дальше – из какого «этого»? С одной стороны, из мира армии. Он же демобилизуется. «Записки солдатика»… он перестает быть солдатиком. Это же такая одежка – солдатик – которая тотальна. Она прилеплена к тебе. Ты больше никто. У тебя даже паспорта нет. А потом ты – раз – и другой человек. Я помню этот переход КПП, когда ты демобилизуешься, он реально меняет мир. Это как выйти из тюрьмы, или сесть в тюрьму. Ты реально исчезаешь.

Я приехал в полк свой, где я служил, через пять месяцев после армии, я подошел, я зашел… В эту реку уже не войдешь. Это уже другое. Ты знаешь людей, все еще как бы горячее…

Но роман же вообще не про армию. Я имею в виду этот ход. Вот этот Ангел, обретший ли плоть, обретший ли покой, обретший ли свободу? Неизвестно. Я не знаю, мне очень трудно это выговорить. он гарантирует… Хотя открытый финал он тебе никогда ничего не гарантирует – ведь может быть так, а может быть вот так. Он гарантирует трансформацию. В этом смысле роман очень утверждающий. Не удовлетворяет твое желание сбежать из этого мира – его, кстати, можно и так прочесть. «Смотрите фильм «Секрет», визуализируйте, окажетесь на большой вилле. Вот то же самое – делайте так, окажетесь в другом месте». Роман мир меняет. Ты можешь мир изменить, и не понятно кто ты – либо ангел, либо мир поменялся, и теперь этот мир ангела не различает. Он стал Неуловимым Джо, или там невидимкой, видимкой. Непонятно, кто утек – Ангел вверх, вниз, либо мир. При этом есть падение, но это падение очень нерусское. Я даже не про алкоголь и наркотики и не про свальный грех в ажиотаже саморазрушения. Вот оно какое-то «не русское» – пишется отдельно. Самопадение. Оно поразительным образом не педалируется. Оно там есть, оно очень важное, и оно точное.

Падение? Да. Честно? Честно. Ну, а глубина падения?.. Никакой. Это очень человечно. А еще очень верно, в плоти романа, это падение органично и верно – в пропорции. Очень не по-русски, и это хорошо.

На мой взгляд, эта книга не для перечитывания, но она для перелистывания точно, но какие-то вещи я бы перечитал, кусочки. Возможно, я бы не перечитывал эту книжку, но я бы ее полистал сейчас с большим удовольствием. Вообще-то, целиком книжки я очень редко перечитываю.